Главная страница

Неволя

НЕВОЛЯ

<Оглавление номера

Алексей Мокроусов

Четыре книги

Почти все, что вы хотели знать о СССР

Андреа Грациози. История СССР. / Пер. с франц. В. П. Любина, И. А. Волковой, А. Н. Кондрашева, В. М. Николаева. – М.: Политическая энциклопедия, 2016. 631 с. (История сталинизма).

обложкаКомпактная история Советского Союза – мечта не только студента-историка или продвинутого школьника, но всякого читателя, кому интересен панорамный взгляд на 70 самых странных, наверное, лет в биографии России.

Итальянский историк и экономист Андреа Грациози собрал в одном томе результаты своих многолетних занятий СССР. Книга, уже выходившая в Италии и во Франции по-русски, читающаяся как мини-энциклопедия, состоит из четырех частей. Первые три можно назвать фактологическими, здесь рассматриваются события в хронологическом порядке, последняя, «Вопросы и дискуссии», выглядит обширным комментарием, где автор предлагает свои трактовки событий и тенденций советского прошлого. Названия глав и разделов ориентируют в сюжетах и темах, которым книга уделяет особое внимание, будь то «Невозможная экономика?», «Скандал с деревней» или «Роль элит и идеологии» в разделе «Причины коллапса».

Грациози лаконичен и одновременно масштабен; свободный от партийных пристрастий, он умеет соединить экономику и политику. Вот, например, он пишет о связи между репрессиями против крестьянства и внутрипартийной борьбой: «В 1926–1927 гг. возросло давление на деревню и возобновилось наступление на частный капитал. Были высланы тысячи ремесленников и коммерсантов, что усугубило товарный голод, с которым надо было бороться. (…) Но Сталина сдерживала необходимость уничтожить оппозицию. Он хотел бы развернуть наступление на крестьян уже после сбора урожая 1927 г., но упорное нежелание Бухарина и его союзников изгнать Троцкого из партии вынудило его отложить эту инициативу на время после XV съезда». В политической борьбе невозможно остановиться, за одним следует другое, в итоге пришлось изгонять и «ценнейшего и крупнейшего теоретика», «любимца всей партии», но «процесс против Бухарина, умеренность которого была всем известна и который имел большую популярность в партии, подорвал доверие к режиму не только за рубежом, но и внутри страны».

Анализ Грациози экономики, этого главного средства самоубийства советской системы, напоминает, как трудно работать с цифрами – например, согласно официальной советской статистике, «с 1928 по 1940 г. показатель ежегодного прироста национального дохода составлял 13,9%, согласно официальным советским данным, или 6,1 %, согласно американским оценкам, или 3,2%, согласно оценкам Гирша Ханина» (Ханин – известный российский экономист. – Ред.), но в итоге «расхождения между официальными данными и всплывавшими серьезными недостатками в области энергетики, производстве металла и средств потребления свидетельствовали о наличии системных финансовых проблем. Первая, частная, но особенно важная, была связана с уже упомянутыми военным расходами, высасывающими огромные ресурсы из гражданской экономики, превращая советскую экономику, как заметил уже в 1965 г. Борис Михалевский, в «военно-тоталитарную» по сути. Вторая проблема, не менее важная, чем первая, но общего характера, являлась прямым следствием единого для нового руководства страны подхода – решать любую проблему с помощью денежных вливаний».

Экономика конца 20-х сильно зависела от экспорта – и тут коммунистическое государство ждали неожиданные сюрпризы, потребовавшие первой мобилизации идеологических ресурсов и массового привлечения писателей для оправдания репрессий: «Упор на экспорт распространился на все сырье, и в особенности на древесину, которую добывали с помощью крестьянских бригад, работавших часто в худших условиях, чем в лагерях, откуда уже бежали первые свидетели. Американское правительство, за которым быстро последовала Франция, ограничило импорт из СССР товаров, которые предположительно производились с помощью принудительного труда. В ответ Москва распорядилась «сократить привлечение заключенных к операциям погрузки-разгрузки иностранных судов» и основала в конце года Главное управление лагерей и колоний (ГУЛАГ) ОГПУ, которое контролировало работу более чем 200 тыс.заключенных, привлекавшихся к работам на рытье каналов и лесоповалах. В мае 1931 г. Горький охарактеризовал в газете «Правда» новости о работе заключенных в СССР как «мерзкую и жалкую клевету».

В том же месяце протесты против условий, в которые помещали депортированных кулаков, раздававшиеся даже внутри самой партии, побудили Политбюро доверить ОГПУ управление лагерями из соображений повышения эффективности. Таким образом, рабочая сила в его распоряжении возросла в восемь раз. Так возникла империя принудительного труда, просуществовавшая вплоть до 1953 г.». В итоге, пишет исследователь, возникла «культура», «которая, в конце концов, заразила через высокий процент побывавшего там населения всю страну».

Грациози создает масштабную картину насилия, единственного, как казалось власти, средства для движения страны вперед. В Кремле никто уже не считался ни с идеалами гуманизма, ни с простой человечностью: «С коллективизацией в 1931 г. возобновились также депортации. Известно, что к концу года было всего депортировано около 1,8 млн человек. В январе 1932 г. только в спецпоселениях находились около 1,3 млн человек. Многим удалось бежать, но было и много жертв, особенно среди детей (долгое время детская смертность составляла 10% в месяц). Один из докладов августа 1931 г. рисовал ужасающую картину, согласно которой люди умирали от голода, а руководители и мелкие функционеры шли на «любое насилие и любой грабеж», меняя еду на женщин депортированных. Депортированные не только бежали, но писали тысячи писем протеста своим знакомым и представителям власти, а также находили в себе силы бунтовать, поднимая знамена с надписями: «Долой коммуны, да здравствует свободная торговля, да здравствует Учредительное собрание!» Это были последние всполохи великого крестьянского движения, начавшегося в конце XIX в., которые вскоре погасит голод».

Панорамность – отличительная черта труда Грациози, легко ориентирующегося во всех советских периодах, будь то война, где он подмечает важные детали не только в истории боев, но и в демографии (так, например, к концу оккупации Киев практически опустел – из 900 00 человек, проживавших здесь в начале войны, осталось лишь немногим более 220 000), и в массовом потреблении 70-х. Он отмечает безнадежность попыток в конце 60-х насытить рынок товарами широкого потребления и пишет при этом, что даже «скромные блага распределялись довольно неравномерно. На самом верху и даже в нижних слоях советской элиты, насчитывающей несколько десятков тысяч человек, т. е. в целом у 3–4 млн руководителей всех уровней, корзина привилегий росла намного более быстрыми темпами, чем благосостояние остального населения. Но даже и в этом случае, как свидетельствует закрытое исследование, их уровень жизни оставался ниже, чем у квалифицированных немецких и французских рабочих. Советская рабочая аристократия, главным образом техники и рабочие предприятий военно-промышленного комплекса, жили не намного хуже своих начальников, но значительно лучше, чем остальные рабочие в гражданском секторе, в сфере обслуживания, не говоря уже о трудящихся женщинах. Большое количество последних были заняты на самых тяжелых и плохо оплачиваемых работах. Не говоря уже о том, что в многочисленных представительских органах существовали квоты для женщин, но там, где находилась реальная власть, таких как, например, Центральный комитет КПСС, их можно было сосчитать по пальцам одной руки» (по этой цитате видно, насколько перевод нуждается в дополнительной редактуре).

Как и во французском оригинале, в основном тексте книги нет сносок, отсутствует здесь и библиография, впрочем, в предисловии автор приводит адреса двух иностранных сайтов, где список использованной им литературы выложен полностью. Но дело ведь не в фактах, в принципе признаваемыми всеми участниками спора о советской утопии, и теми, кто ею по-прежнему восхищается, и теми, кто от нее в ужасе. Важнее сами подходы и трактовки прошлого, которое испарилось буквально на наших глазах, оставив в память о себе множество мифов и почти никакого их понимания.

Лес и тюрьма

Абрахамсен, Э. Из Серёгова в Онегу : воспоминания о норвежском лесном бизнесе в России / Эгиль Абрахамсен; [пер. с норв. Э. И. Тевлина и др.]. Архангельск: САФУ, 2016. 212 с.

обложкаНорвежец Эгиль Абрахамсен (1893–1977) хотел прожить жизнь простую и работящую, но получилось как всегда – пьянство, революция, гражданская война… Сам он всем этим не занимался, но история упорно лезла в окна. Абрахамсен, трудившийся на Русском Севере в основном в норвежских лесоторговых фирмах (их было немало), провел два десятилетия с русским народом – больше в позиции наблюдателя, чем участника, но и на его долю выпало немало запоминающегося. Он рассказывает о пережитом неторопливо и невозмутимо, события, которым другой уделил бы целую главу, занимают в его воспоминаниях порой абзац, хотя, казалось, есть где развернуться – английская оккупация Архангельска, поездка в Москву, совпавшая с похоронами Ленина и даже рассказ о знакомстве с будущим норвежским диктатором Квислингом, который в 20-е работал в советской столице. Большевики его удивительным образом ценили (все же Квислинг в 1921–1922 годах помогал в Лиге Наций Фритьофу Нансену, боровшемуся с голодом в России), считали за своего, был от него в восторге и начальник самого Абрахамсена Прютц, владелец компании «Прютц и Ко» из Христиании, а вот самому мемуаристу будущий правитель Норвегии и соратник Гитлера не понравился:

«Лично я за все время, что общался с Квислингом, не увидел в нем той мудрости, за которую уважал его Прютц, если быть мудрым означает иметь быстрый, проницательный ум, способный эффективно решать любую задачу. Наоборот, у меня сложилось впечатление, что он был тяжеловат на подъем, по крайней мере, он не достаточно хорошо выражал свои мысли. Думаю, что у него просто была фотографическая память. Под этим я имею в виду то, что он обладал способностью приобретать знания из книг и использовать блестящие мысли других, но, не имея способности использовать эти знания и идеи, возможно, не был способен сам генерировать новые мысли и идеи».

Такой тип политика преобладает и сегодня – обаяние при минимуме оригинального мышления и максимуме воли к власти. В итоге Прютц, номинально считавшийся человеком № 2 в пронацистской партии Норвегии, станет министром финансов у Квислинга и помощником рейхскомиссара Тербовена у норвежских нацистских властей.

Главное в воспоминаниях Абрахамсена – дореволюционная жизнь Севера, в целом изученная плохо и слабо документированная, это, правда, касается и других окраин бывшей империи. Тем важнее свидетельства очевидцев, особенно иностранцев – они вроде вросли в действительность, но сохраняют по отношению к ней дистанцию.

Два года назад мемуары Абрахамсена вышли в норвежском издательстве Orkanaforlag, теперь их перевели в Архангельске, в издательстве Северного (Арктического) федерального университета им. М. В. Ломоносова. Автор был среди тех норвежских предпринимателей, кто на рубеже веков инвестировал в лесную отрасль России – для небогатой в тот момент Норвегии решительный шаг. Прежде на Онеге было много прибалтийских немцев, но, пишет в предисловии Ингве Аструп, «из-за Первой мировой войны людям с немецкими корнями стало крайне сложно вести свой бизнес в России, поэтому некоторые заводы выставлялись на продажу. Война способствовала росту лесной промышленности на Белом море. Теперь при помощи морских перевозок вокруг Норвегии активировалась доставка древесины противникам Германии по повышенным ценам».

Абрахамсен начал долгую русскую карьеру в поселке Серёгово, на одном из притоков Северной Двины, где двое норвежцев из Драммена приобрели лес; затем сменил многих работодателей, включая фирму «Бакке и Виг». Финалом русской эпопеи можно считать компанию «Русснорвеголес» в Лондоне, которой руководил Яков Аксенов, его бывший подчиненный в архангельском офисе Прютца. Когда-то Аксенов запомнился рассказчику живостью, сообразительностью и веселостью, при этом «иногда напивался до беспамятства», но так и не забыл сделанного ему добра.

В начале 1910-х никто не предполагал финала всей этой норвежской активности, вытеснения советской властью частников из промышленности и последующей всеобщей национализации, тем более что многоукладность экономики какое-то время сохранялась и после революции. Прежде чем дойти до ее описания, Абрахамсен рассказывает о дореволюционной жизни на заготовках, лесозаводах и лесосплавах в Онежском и Архангельском уездах. Он отмечает затхлость политической жизни в провинции, где никто не интересовался партиями, где «единственным олицетворением власти» был царь-батюшка: «Царь в Петрограде, губернатор в Архангельске и его представитель в округе исправник – только на их долю приходилось исполнение воли Божьей и суд».

Одно время Архангельск оказался в странной ситуации, которая позднее стала казаться идеальной: «Красные не дошли до нас, но были где-то неподалеку в лесу, союзники тоже не приходили, и не было никакого аппарата управления, который бы работал. Мы стали ничьей землей, которую никто не занял, и все было тихо».

Но вскоре ситуация изменилась, агитаторы социал-демократов дошли и до лесопилок, поначалу в виде меньшевиков, и это было еще спокойное время – те «научились различать, что реально, а что нет, и я теперь мог апеллировать к их разуму. Кроме того, они не последовали призыву Ленина о диктатуре пролетариата, по крайней мере не в начале. Наши работники верили в то же, что и Ленин, а именно в счастье народа, но они не верили в средства Ленина для достижения этой цели, не верили в диктатуру и насилие, а полагали, что демократические методы намного лучше».

Все изменилось, когда меньшевиков вытеснили большевики. В это время по обвинению в саботаже был арестован и Абрахамсен. Его описание условий заключения – одно из немногих, относящихся к Архангельску эпохи революции. В камере «стояла деревянная скамья, спать на ней было невозможно из-за огромного количества клопов. Я убедил охранника принести несколько котлов с кипящей водой, которой я ополоснул стену и скамейку. Стало получше, и я заснул. Утром я и еще один заключенный получили немного сухого хлеба и кружку горячей воды, днем деревянную скамейку откинули к стене. В камере был маленький стол, раскладывающийся и прикрепленный к стене, и табуретка. В дверях – небольшой глазок. Окно было маленьким и находилось высоко под потолком».

Очевидно, что это была стандартная камера времен еще царской России; существенные ухудшения условия содержания, перенаселенность и невозможность договориться с охранниками о совместной борьбе с клопами, наступили позже.

Что произошло дальше, хорошо известно, остается лишь радоваться за автора, что в итоге он сумел перебраться с семьей на родину. Он еще раз приехал на Двину из Норвегии по делам в 1936 году, удивился произошедшим там переменам, которые в большинстве своем воспринял как положительные, но мемуары все-таки решил писать дома.

Таяло-таяло, не до конца растаяло

Оттепель / Гос. Третьяковская галерея. М., 2017. 720 с.

обложкаФильм «Июльский дождь» Марлена Хуциева и любимовские спектакли Театра на Таганке, до мелочей весенние полотна Юрия Пименова и споры «физиков и лириков», эйфория покорения космоса и академгородки как символы новой эры… У «оттепели» много символов и знаковых произведений, они – то немногое, что хочется забрать с собой из советского прошлого в будущее. В поре 50–60-х годов много наивного, но много и честного, порывистого и молодого. В книге, вышедшей по случаю большой выставки в Новой Третьяковке на Крымском (так привычное музейное пространство обозначено теперь в официальном буклете), рассказывается о том, как СССР пытался открыться миру, как многие мечтали об ином настоящем и как результаты выглядят скорее обескураживающими, но тем не менее вдохновляющими.

Здесь не только воспроизводятся все экспонаты выставки (говорят, их должно было быть на 500 больше, но все не уместилось в залы), но и приводятся тексты 25 авторов о самых разных областях жизни, от дизайна квартир и общественных пространств до нового отношения к пляжу и личной жизни. Саксофонист и композитор Алексей Козлов публикует «Воспоминания джазмена, пережившего все стадии оттепели», Анна Колчина пишет об иностранном радиовещании на территории СССР, а Борис Орлов – о «туристской оттепели», советском выездном (зарубежном) туризме. После многих лет добровольного затворничества государство изменило политику и стало хоть кого-то выпускать за рубеж. Художники в путешествиях еще оставались социально-критичны, делая исключение лишь для Кубы, но идеология подрывалась бытом, да и две большие национальные выставки, прошедшие в Москве, американская (1959) и французская (1961), многое изменили в сознании людей. Еще больше это сознание изменяли новые цели, будь то целина или освоение космоса, но во главе угла стояла пропаганда труда как такового, отчетливо проявляющаяся в знаковых картинах тех лет, таких как «Строители Братска» Виктора Попкова. В итоге привычная идеология взяла верх над попытками переосмыслить лагерный опыт (в книге воспроизводится, в частности, редкий портрет Варлама Шаламова работы Бориса Биргера из собрания Вологодской областной картинной галереи), над желанием иначе взглянуть на образ Ленина и роль Троцкого, этим, в частности, занимался кинорежиссер Юлий Карасик. «Шестое июля» с Юрием Каюровым и Аллой Демидовым ему еще дали снять, а вот «Брестский мир» уже нет. Рецессия оказалась куда более жесткой и длительной, чем сама оттепель, инициатором завинчивания гаек оказался в итоге тот, кто оттепели поначалу не противился и даже во многом ей потворствовал – сам Хрущев.

Когда ей пришел конец, вопрос сложный. Формально границы книги ограничены публикуемой здесь хронологией – 1953–1968, от смерти Сталина до подавления «пражской весны». Многие готовы отнести начало новой политической стагнации к 7 марта 1963 года, когда на встрече с интеллигенцией в Кремле Хрущев кричал Вознесенскому: «…теперь уже не оттепель и не заморозки – а морозы. Да, для таких будут самые жестокие морозы!» Но куда более очевидной вехой представляется Новочеркасский расстрел рабочих в июне 1962 года – вот когда руководство партии показало, что больше всего на свете боится свободы и перемен, которые могут лишить ее власти, что нет преступления, на которое партия не готова была бы пойти ради сохранения этой власти.

Впрочем, исторический анализ не выглядит сильной стороной этого сборника, хотя многие авторы и пытаются связать воедино художественное и социальное. Эстетика немыслима вне такого единства, приключения даже самой игривой формы связаны со своим временем. Но теме советских концлагерей, массовой амнистии уголовников в 1953 году и трудно шедшему процессу реабилитации осужденных по политическим статьям уделено скорее поверхностное внимание. Да, есть портреты Шаламова и Солженицына, есть напоминания о спектаклях и книгах той поры, но все это рассматривается скорее с символической, чем с содержательной точки зрения. Хотя для «оттепели» лагерная тема была во многом важнейшей – если говорить не о творчестве нового поколения, прозе молодого Аксенова или «поэзии стадионов», но о жизненном и художественном опыте сидевших и тех, кто мог думать о чужом опыте как о своем собственном.

Многочисленные фрагменты фильмов, показываемые на Крымском, создают ощущение мозаики, но они не позволяют прикоснуться к самим проблемам, хотя полноценная ретроспектива могла бы акцентировать многое. Так, среди главных – и полузабытых сегодня – событий 60-х был фильм Виктора Соколова (1928–2015) «Друзья и годы».

Алексей Герман называл его среди любимых, «одной из лучших картин на земле»; здесь многое предвосхищает его собственную поэтику. Втиснутая в две серии эпопея советской жизни, с 1934 по 1961 год, включает и аресты, и войну, и донос друга. В результате Лялина (его играет Олег Анофриев) отправляют в лагерь, а товарищ благодаря стукачеству продвигается по служебной лестнице. Их случайная встреча в метро после освобождения Лялина – из лучших сцен советского кинематографа. Во время нее не произносится ни слова, но это молчание передает атмосферу в стране, где говорить означало лгать и доносить. Одно время фильм хотели назвать «Карьера», но в итоге оставили название пьесы Леонида Зорина, ставшей основой сценария. Причина вроде очевидна: «Карьера» звучит откровенным выпадом в сторону партийно-государственных чиновников. На деле получилось острее: «Друзья и годы» становится метафорой жизни в преступном государстве, где замаранными оказываются практически все, кто бездействовал на свободе.

Вырезанных при монтаже и последующих обсуждениях фрагментов картины пока не нашли. Хотя и Юрий Яковлев, и Нина Веселовская, считавшие свои роли здесь едва ли не лучшими в кино, расстраивались из-за их исчезновения: руководство «Ленфильма» переборщило, работая ножницами. Говорят, тогдашний главный редактор киностудии Ирина Головань, уехавшая позже в Америку, годы спустя каялась, что вместе с подчиненными испортила картину.

Подробный анализ этой картины, «лагерной прозы» или лагерной живописи придал бы должную глубину сборнику. Этого не случилось, так что приходится искать другие положительные качества: составители сборника попытались взглянуть на важнейший период советской жизни максимально широко, напомнили публике о многих полузабытых именах, таких как первоклассный график Герман Черемушкин, или неизвестных современной молодежи феноменах, например, бассейн «Москва», построенный на месте снесенного храма Христа Спасителя, и так и не построенный Дворец Советов. Фотографии исчезнувшего бассейна занимают важное место среди иллюстраций книги, невольно подчеркивая особенность любой эпохи: она преходяща.

Астрофизик и время против государства

Александр Строганов. Время есть тело. О теории времени Н.А. Козырева. М.: Традиция, 2016.

обложкаУ этой книги необычная обложка, она сделана из алюминизированного материала, что позволяет использовать книгу как экран/отражатель по отношению к распространению «плотности времени». Это один из важнейших терминов, предложенных русским астрофизиком Николаем Александровичим Козыревым (1908–1983).

Жанр книги определен как «художественно-научный», по сути это порой поэтический, но в основном вполне ученый комментарий к известной работе Козырева о свойствах времени «Причинная или несимметричная механика в линейном приближении». Автор книги, геолог и писатель Александр Николаевич Строганов (1932–1988), принадлежал к ближнему кругу Козырева в последние годы его жизни, когда официальная наука отвернулась от него, признав маргинальной теорию «причинной механики» (теорию времени). Между тем в русской культуре эта теория занимала – а для многих по-прежнему занимает – довольно важное место, ее проверкой и опровержением занималась специально созданная комиссия Академии наук, в состав которой входил даже Борис Стругацкий, одно время работавший в Пулковской обсерватории, где до войны трудился и сам Козырев.

Важные открытия, которые ему удалось совершить уже в середине 1930-х, сопровождались конфликтами ученого и его единомышленника Д.И. Еропкина с руководством Пулковской обсерватории, ими занимались не только руководство Академии наук, но и газеты. Но завершились конфликты неожиданно для всех их участников – после того как НКВД стало раскручивать в Ленинграде так называемое «дело астрономов», начавшееся с ареста директора Астрономического института, члена-корреспондента АН СССР Б. В. Нумерова. Козырева арестовали на торжественном вечере 6 ноября 1936 года на балу в Доме архитектора, располагавшегося в Юсуповском дворце; всего по делу проходили более ста человек, обвинявшихся в «участии в фашистской троцкистско-зиновьевской террористической организации, возникшей в 1932 году по инициативе германских разведывательных органов и ставившей своей целью свержение Советской власти и установление на территории СССР фашистской диктатуры» (из справки Управления КГБ по Ленинградской области от 10.03.1989). Допросы велись с применением пыток, подследственных заставляли оговаривать себя и других, им внушали, что против них уже даны показания другими учеными. Некоторых, как директора Пулковской обсерватории Бориса Герасимовича или физика-теоретика М.П. Бронштейна, однажды сказавшего, будто он племянник Троцкого, расстреляли вскоре после заседания суда, другие умерли в заключении.

Козырев отбывал наказание в Норильске и Дудинке, сперва на общих работах, затем в качестве геодезиста. Всего его судили дважды, второй раз когда он уже отбывал срок. В качестве нового обвинения предъявлялась какая-то нелепица – что Козырев сторонник теории расширяющейся Вселенной, что он считает Есенина (в другом варианте рассказа самого ученого – Гумилева) хорошим поэтом, а Дунаевского – плохим композитором, а во время драки в бараке утверждал, что бытие не всегда определяет сознание. Апофеозом же юридической шизофрении можно считать обвинение в том, что астроном не был согласен с фразой Энгельса о том, что «Ньютон – индуктивный осел». На суде Козырев ответил председательствующему: «Я не читал Энгельса, но знаю, что Ньютон – величайший из ученых, живших на Земле». Этого хватило для нового срока.

Козыреву повезло – его освободили досрочно, еще в 1946-м, с правом проживания в Ленинграде и Симеизе, что было редкостью в ту пору и что лишний раз доказывают всю абсурдность предъявленных обвинений; возможно, сказались его заслуги перед физикой звезд. Он занимался теорией протяженных звездных атмосфер и особенностями выходящего из них излучения. Сегодня она называется теорией Козырева – Чандрасекара (американский астрофизик Субраманьян Чандрасекар обобщил эту теорию; в 1983 году получил Нобелевскую премию по физике). Уже после освобождения – докторская была защищена спустя три месяца – он обнаружил в спектре темной части диска Венеры эмиссионные полосы, две из которых были приписаны молекулярному азоту.

Соавтором некоторых работ Козырева в 1930-е стал Виктор Амбарцумян, они, в частности, впервые оценили массы газовых оболочек, выброшенных новыми звездами. Судьбы их сложились по-разному – после защиты диссертации в Пулковской обсерватории Амбарцумян начал преподавать в Ленинградском университете, его карьера развивалась стремительно, в 1939-м, когда Козырев уже сидел, он подготовил первый в СССР «Курс теоретической астрофизики», после войны он возглавил Академию наук Армении. Козырев же, хоть и получил после освобождения место сперва в Крымской, а затем вновь в Пулковской обсерватории, был в 1979-м уволен без назначения пенсии, лишь должность внештатного консультанта спасла его от нищеты.

Конечно, ошибки бывают и у великих ученых – Эйнштейн долгие годы бился над казавшейся многим заблуждением «единой теории поля» (интересно, его бы тоже уволили из Принстона, если бы наука контролировалась властью?). Но главное для исследователя – всю жизнь оставаться автором неудобных вопросов. Козырева пытались лишить этой привилегии думающего человека.

У его теории времени много последователей, некоторые из них настолько пассионарны, что создают сегодня новые тексты и приписывают их авторство Козыреву. Но специфичные адепты не повод для насмешек, куда важнее стихотворение Андрея Вознесенского, зафиксировавшее особую роль ученого в культуре:

Есть русская интеллигенция.

Вы думали – нет?

Есть. Не масса индифферентная,

а совесть страны и честь.

Есть в Рихтере и Аверинцеве

земских врачей черты –

постольку интеллигенция,

постольку они честны.

«Нет пороков в своем отечестве».

Не уважаю лесть.

Есть пороки в моем отечестве,

зато и пророки есть.

Такие, как вне коррозии,

ноздрей петербуржской вздет,

Николай Александрович Козырев –

небесный интеллигент.

Он не замечает карманников.

Явился он в мир стереть

второй закон термодинамики

и с ним тепловую смерть.

Когда он читает лекции,

над кафедрой, бритый весь –

он истой интеллигенции

указующий в небо перст.

Воюет с извечной дурью,

для подвига рождена,

отечественная литература –

отечественная война.

Какое призванье лестное

служить ей, отдавши честь:

«Есть, русская интеллигенция! Есть!»

<Содержание номераОглавление номера
Главная страницу