Главная страница

Неволя

НЕВОЛЯ

<Оглавление номера>>

Владимир Шаман

Взгляд через годы

Вместо предисловия. Школа на зоне: уроки по программе или душевное общение?

Есть в жизни исправительной колонии – зоны – одна сторона, о которой нечасто вспоминают. Это школа, и в ней я работаю учителем русского языка и литературы. Не секрет, что школа в колонии сейчас представляет собой странное явление. Долгожители-учителя в нашей школе еще помнят то время, когда на уроки шли именно те, кто хотел получить образование или (как минимум) аттестат об этом образовании, потому что жизнь впереди лежала длинная, и лишний документ не мешал, а в иных случаях и помогал лучше устроиться «на воле». Сейчас все изменилось, причем не всегда понятно, что же с этим образованием и этой школой делать. С одной стороны, есть Указ президента о том, что все лица, отбывающие наказание в местах лишения свободы и не достигшие 30 лет, обязаны получать среднее образование вне зависимости от желания самих осужденных, поэтому начальники отрядов, отчитываясь о выполнении Указа, регулярно отправляют этих самых лиц, отбывающих наказание, на уроки. С другой стороны, эти самые лица забыли про школу давным-давно, да и в былые времена в свои 7-е или 8-е классы ходили только для того, чтобы увидеться с приятелями, пообедать в школьной столовой, сшибить немного деньжат у маменькиных сынков, очкариков да чтобы училка домой не бегала слишком часто, не жаловалась мамке на прогулы и безобразия, которые творил непутевый сынок, тем более что «все эти запятые, подлежащие, прочие причастные обороты вместе с синусами и строением черепа галки для полной цепи с жаберной крышкой в кислотной среде при царе Иване Скольконадцатом в жизни обычному человеку совершенно не нужны», как убеждал меня один из учеников.

Сказать, что он совершенно не прав, я не могу – до сих пор в стране есть масса профессий, дающих толстый слой масла на солидный кусок хлеба и без всякого образования: самый толковый электрик в нашей колонии, способный устранить любую неисправность, учится у меня уже третий раз в 7 классе и про закон Ома даже не слышал. Впрочем, учится он только на бумаге, потому что за ним регулярно прибегают дневальные с воплем: «Леха, бросай все, в котельной напряжения нет!» Да, у нас не только в колонии, но и в стране еще долго будет полно таких рабочих мест, где нужно плоское тащить, а круглое катить, и за это будут платить, конечно, не очень большие деньги, но на пиво хватит. А если без насмешки, то в России сейчас качественное образование совершенно не является гарантией достойной зарплаты и обеспеченной жизни, и мои ученики прекрасно это знают.

Но учить этих нестандартных школьников нужно, и поэтому учителя школы в колонии стремятся создать то, что красиво именуется «привлекательным образовательным полем». Это и насыщенность уроков видеоаудиотехникой, и учебные фильмы, и приглашенные в школу с беседами и лекциями специалисты. При этом учителя математики взывают к здравому смыслу: «Вот будешь ты строить себе дом – тебе нужно рассчитать, сколько шифера требуется на крышу, сколько досок на облицовку, где поставить колодец, иначе набранная тобой бригада такой счет выставят…» А физик и химик добавляют: «И какой мощности должен быть насос, чтобы обеспечить водой весь участок и второй этаж твоего коттеджа, и как далеко колодец должен быть от компостной ямы твоего соседа…»

Литераторам несколько проще, потому что урок литературы – это единственное время в жизни осужденного, когда можно поговорить о любви, о женщинах и мужчинах, о семье и чувствах без необходимой для битого зэка пренебрежительности («Все бабы стервы!»), а я могу не только завладеть вниманием своих взрослых учеников фразой на первом уроке 1 сентября: «Мы будем весь год читать только книги о любви!» – но воздействовать примерами из классики, а также и эпизодами из отличных фильмов, которые раскрывают душу вернее и ярче, чем опытный друган из твоего «проходняка»  – мой умный директор, очевидно, предчувствуя трудные финансовые времена, тратил бюджетные деньги, отпускаемые школе, и на видеотехнику, и на покупку хороших русских экранизаций известных книг, поэтому я могу показать и «Войну и мир», и «Отцы и дети», и «Жестокий романс», и «А зори здесь тихие», и «Ромео и Джульетту», и «Барышню-крестьянку», и актеры в этих фильмах прекрасные, еще той, советской школы, и, кстати, смотрят эти фильмы очень хорошо – американские стрелялки или наши, российские, подражания уже поднадоели.

А еще я провожу школьные творческие конкурсы и сочинения. Мои взрослые ученики довольно охотно пишут сочинения. Конечно, если бы я задал тему: «Нравственные искания героев Ф.М. Достоевского в романе ”Преступление и наказание”, – то все демонстративно закрыли бы тетради. А вот над темой «Как ты воспринимаешь рассказ Сони Мармеладовой о том, что заставило ее стать проституткой?» мои многоопытные и много всего повидавшие ученики с жаром трудятся, доказывая, что девушка не может, не должна… И я с тихой радостью отмечаю, что эти уркаганы, эти зэки, эти з-з-злодеи в глубине души все равно видят девушку тихой и нежной, способной понять и простить, согреть душой… или, как с каким-то отчаянным выражением произнес один из моих учеников, «встретить бы девочку в белых носочках, а не с бутылкой пива!» На мой робкий вопрос: «Может, ты не там искал, ведь не зря наши бабушки говорили, что невесту ищут в огороде, а не в хороводе», – этот философ со смутным взором ответил: «Вот выйду – поищу в библиотеке».

Нет, конечно, не все и даже не очень многие пишут такие сочинения. Но это прекрасный способ выплеснуть те чувства, которые тебя переполняют, разрядиться эмоционально, а я еще добавляю куража, сообщив, что у Генки напечатали его стихи в «Неволе», а рассказ Сергея опубликован в журнале «Нарконет», а Костя прошел во второй тур конкурса стихов памяти Ошанина… Что, плохо выйти на волю с журналом в руках, где твоя фамилия? Да, многие смеются: «Лучше выйти на волю не с журналом, а с бутылкой в руках!» – но кто-то и задумывается.

Результатом одного такого творческого конкурса стала работа моего ученика, одиннадцатиклассника, которую я представляю сейчас вашему вниманию. Человек очень сложной судьбы, полный и принципиальный одиночка, оказался в нашем городе проездом, попал в драку, получил срок, ни родных, ни друзей, никакой поддержки, но сумел сохранить себя, не сломаться, да еще и выразить себя в слове. Здесь, в колонии, он начал писать стихи, очень необычные, такие своеобразные баллады о былом, случившемся с ним или с его друзьями, а потом и очень личную прозу. Это действительно и крик души, и попытка понять самого себя и то место в жизни, которое ты занял, и раздумья над тем, как идет эта жизнь и почему именно так. От себя добавлю, что как-то править это очень откровенное, личное повествование я не посмел, только убрал слишком уж заметные (и, кстати, не очень частые) ошибки в словах да расставил пропущенные знаки препинания.

Игорь Холодяков

Странно, что человек не может быть до конца откровенен даже с самим собой, но зато полностью доверяется бумаге, причем глупо и наивно надеясь, что она способна сохранить тайну лучше самого близкого человека, проверенного годами.

У меня нет ни одного близкого или дальнего, кому я мог бы довериться, откровенно поговорить, излить душу, поэтому я предпочитаю бумагу: она не предаст, не оскорбит и не осудит, тем более в наше непростое время, полное обмана и фальши; она молчаливо стерпит, и ее можно просто сжечь, уничтожив все свои откровения, мысли, которые понятны тебе, но которые сложно объяснить другим, твои минутные слабости и душевные порывы, все то, чем ты не хочешь делиться ни с кем.

Каждый человек когда-нибудь задавался вопросом: «В чем смысл жизни?» И каждый человек имел на него свой, именно свой, ответ. До недавнего времени смысл моей жизни заключался лишь в одном: найти и убить собственного отца за обиду, нанесенную мне в детстве, которая, как я считаю, испортила мне всю жизнь. Когда мне было шесть лет, он практически у меня на глазах убил маму. Я помню почти до мелочей ту ночь, все удары, все крики и стоны, пол и стены, забрызганные кровью, ее тело, почерневшее от побоев и все в крови, но она была еще жива, она пыталась улыбнуться мне сквозь боль – это был последний раз, когда я видел ее живой. Я был бессилен что-либо сделать, даже моя попытка напасть на него с кочергой не помогла. В ту ночь вместе с мамой умер и я.

Утром его забрала милиция, а меня отправили в детский дом. С шести и до двадцати четырех лет меня не покидала жажда мести. Именно тогда, над гробом матери, я поклялся во что бы то ни стало отомстить, и это стало смыслом моей жизни. Я не жил, а существовал, выжидая времени и часа. Мне был двадцать один год, когда он должен был освободиться, но он вышел по УДО, и я потерял его след. За все это время он не написал мне ни одной строчки. Оставшиеся три года я потратил на его поиски, и они увенчались успехом, хотя он уже был в другой стране, но это для меня не было помехой.

Без всяких средств я отправился через всю страну, с Дальнего Востока автостопом на Украину, где и должен был закончиться мой путь, где должны были прерваться две жизни: его и моя.

Время от времени я останавливался и зарабатывал деньги на дорогу. Одна такая остановка пришлась на этот город. Я нашел работу, а в один из выходных решил погулять по городу, но случилось то, что иногда происходило со мной: на меня четко и ясно напали воспоминания ночи, пережитой в детстве, а от них я избавлялся только конскими дозами алкоголя. В остальное время я не пил вообще.

Я пил в каком-то парке, мешая водку с коньяком, утром, едва стоя на ногах, брел, сам не зная куда, главное было не заснуть, выветрить алкоголь. Я прислонился к дереву, и тут проходивший мимо человек, тоже нетрезвый, оскорбил меня, как это пишут в протоколах, «на национальной почве». Мне всегда не нравились мои торчащие уши и разрез глаз, но вот так неожиданно, да еще нецензурно… Меня с детства дразнили ушастым и узкоглазым, я воспринимал это близко к сердцу, но один раз дал себе обещание, что больше не оставлю оскорбления без ответа, и с тех пор никогда не нарушал это слово. Я окликнул парня, возникла словесная перепалка, в результате я его ударил, он упал и потерял сознание, я хотел уходить, но в этот момент на меня обрушился град ударов – это был его брат.

Дальнейшая цепь событий для меня потерялась, до сих пор я помню лишь отрывки: два удара в затылок, тьма в глазах, вот я стою с ножом в руке, сразу же мелькает мысль, вбитая в голову еще в юности: «Взялся за оружие – иди до конца!» Я ударил в живот и попал.

Время для меня как будто остановилось, я почувствовал, как нож входит в тело до упора, как какая-то волна энергии разливается по руке, подобно удару тока, пронизывает мою руку от кисти и до локтя, придавая ощущение силы, власти, мощи, как мгновенно это ощущение исчезает, но появляется дикое желание испытать его опять, еще раз, и тогда я наношу второй удар, третий, но больше этого чувства нет, лишь только то, как нож входит в тело…

Я отпрыгиваю от противника, а он стоит и смотрит на меня, и я думаю: «Если он сейчас не упадет, то я ударю в ямочку за ключицей». Он набрасывается на меня, я бью его, и он падает. Во мне вспыхивает какая-то буря эмоций, но над всем преобладает страх и отчаяние, что пути назад уже нет. Я тут же решаю, что нужно перерезать горло и второму, потом бежать, но взгляд мой упирается в черный глазок пистолетного дула. «Бросай нож!» – кричит мужчина с пистолетом, и я понимаю, что это конец. В голове роятся мысли: «Бросай в него нож и беги!»; «Нет, не успеть!»; «Главное – схватить нож поудобнее!».

Я напрягаю руку для броска и понимаю, что мне не успеть, и я подчиняюсь приказу.

– Стой, не стреляй! – говорю я и убираю нож в карман куртки. В этот момент я резко пригибаюсь, прыгаю вбок и бегу, сзади раздается выстрел, но я только втягиваю голову и бегу. Сердце бешено колотится, а горло пересохло до такой степени, что невозможно вдохнуть. Я остановился. Несколько секунд – и двое мужчин возле меня, у одного наручники, у другого пистолет, но затворная рама уже в заднем положении, значит, он стрелял много раз, пистолет разряжен, а я не слышал. На запястьях защелкнулись браслеты, и меня повели туда, откуда я только что убегал, и только сейчас я почувствовал боль: в меня дважды попали, джинсы сзади пропитаны кровью.

Приехала «скорая» и забрала двоих пострадавших, несколько милицейских машин, какая-то суета, все идет мимо меня, наконец меня усадили в машину и увезли в участок. Полдня меня продержали в «аквариуме», от нечего делать я выковырял одну пулю из ноги, вторая была слишком глубоко. Потом допрос, заключение под стражу на время следствия, затем в больнице зашили раны и увезли в изолятор временного содержания. Я заснул сразу же, как лег на шконку.

Первое, что я почувствовал, когда проснулся, это боль в ноге и страх, страх оттого, что все произошедшее было не сном.

Меня увезли в СИЗО и положили в санчасть, в палату, где было еще около десяти человек, все в наколках. Страх стал еще сильнее, но теперь я уже боялся за свою жизнь и здоровье. Я смотрел на этих людей даже не моргая, ожидая нападения, и был готов стоять до конца, защищая себя, даже убивать, если кто-то попытается напасть, но все мои опасения оказались напрасны, людьми они были приветливыми и даже доброжелательными, мне налили чай, я рассказал о себе и тут же получил «погремуху», «погоняло» – я назвался так, как звали в детдоме – Шаман.

Полмесяца пролетели незаметно, многие вещи, которыми занимались подследственные, я не понимал, для чего и как делается, потом все стало ясно.

Потом меня перевели в камеру, и я был удивлен тому, как люди приспосабливаются к выживанию, и все действия и приспособления были и просты, и уникальны одновременно, все имело смысл и цель.

Потом меня начали «учить понятиям», рассказывать о будущей жизни, говорить «за лагерь», но какое-то время спустя я замкнулся в себе, здесь говорят «загнался». Меня мучили и совесть, и страх перед неизвестностью, но преобладало отчаяние и невозможность что-либо изменить. Я начал ненавидеть себя за все свои поступки, за свою жизнь, но больше всего сожалел о том, что не смог добраться до отца.

В СИЗО люди все свое время проводят в камере, в которой почти всегда не хватает места, но самое главное заключается в том, чтобы настроение, отчаяние тебя не одолело, «не загоняло». Сидеть в тесном пространстве месяцами, видеть только зарешеченные окна было почти невыносимо, время приобретало иной ход, оно будто переставало двигаться, стояло на месте. Три раза в день приносили еду, подавали через окошко в двери. Двери – «тормоза» – постоянно закрыты, только на утренний и вечерний счет открывались, да когда выводили на полтора часа в день на прогулку в «дворики», где небо все равно было видно через решетку, или когда кого-нибудь забирали на «слежку» – вызывали к следователю. Мне, привыкшему к дороге, к простору полей, к широкой тайге, любителю природы, в основном дикой, было совершенно невыносимо сидеть в маленькой камере. Дошло до того, что я проклял все на свете и решил «наглухо вскрыться» – перерезать вены, чтобы умереть, но у меня это не вышло, смог лишь пару раз чиркнуть по руке мойкой, и меня уволокли к врачу.

Какое-то время сокамерники, а среди них были и те, кто уже сидел раньше, изо всех сил меня поддерживали, прежде всего морально, а потом я незаметно привык к монотонному режиму.

Вся моя надежда была на возможность условного срока, но суд вынес приговор: «Три года общего режима», – и вернулись отчаяние и безнадежность. О лагере, куда я должен был попасть, рассказывали много страшных вещей: о том, что там «сажают на пику», делают инвалидами, «петушат», но большинство этих рассказов оказалось байками, страшилками для укрепления морального духа, а я, наивный, всему верил, поэтому на этап ехал, готовый убивать всех и каждого, кто хоть попытается ко мне прикоснуться, но мои предосторожности оказались излишними, хотя пару месяцев я просидел на шконке, готовый ко всему, почти не спал по ночам. Из всего, что рассказывали о лагере, правдой оказался только жестокий режим со стороны администрации, а вот сами зэки «жили по понятиям», и если ты их соблюдаешь, то со стороны заключенных тебе ничего не грозило.

Я попал в колонию в переломный момент, при мне в последний раз, по словам старожилов, сделали человека инвалидом перед освобождением, избив до полусмерти за то, что он курил в «стакане». Кто не знает, скажу, что это у нас маленькая камера с прозрачными стенами-решетками из толстых прутьев с одной лавкой, где могут держать зэка, поймав на нарушении или придравшись к чему-то (было бы желание, а найти у зэка нарушение всегда можно!). В этом стакане могут держать часами и сутками, не выпуская даже в туалет, без еды и воды, что и проделали с этим парнем, а вдобавок избили, но он решил бороться, подал в суд, кого-то уволили, кого-то понизили в звании или должности, но только откровенные избиения прекратились, но он, возможно, заплатил за это своим здоровьем.

Когда я приехал в колонию, «баланда» в столовой была не просто плохая – очень плохая. Можно было найти в миске и тухлое мясо, и опарышей, и гнилую картошку, и черную капусту. В рыбном супе тоже водились опарыши, а в каше встречался крысиный помет. На обед в тарелках плавали куски волосатого свиного сала, мы называли это «шкура белого медведя». После нескольких проверок из Москвы питание явно улучшилось, но бытовые условия в бараках лучше не стали. Я еще застал то время, когда клопы не давали спать по ночам, блохи грызли ноги, а в дождь многие шконки были влажными из-за прохудившейся крыши. Что происходило зимой, вспоминать не хочется…

За два года, что я здесь провел, изменилось очень многое, главное, начали делать ремонт в бараках, и поэтому резко уменьшилось количество больных. Теперь мы, те, кто застал прежние времена, живем как в раю, но молодые, приходя, ужасаются местному быту.

После того как я немного «отдуплился», освоился на новом месте, пришел в себя, мне стали «доводить» принципы здешней жизни, объяснять «по понятиям» лагерную жизнь, и разница между тем, что рассказывали в СИЗО, и тем, как реально живет колония, была огромной. Здесь очень трудно, а может, и невозможно, остаться одиночкой. У каждого заключенного есть своя «масть», своеобразная ячейка общества. Большинство – это «мужики», те арестанты, для которых честь, достоинство, порядочность являются самым ценным в жизни, они поддерживают «понятия» и живут «общим», то есть уклад, образ жизни, арестантский этикет для них важнее всего. «Общее» для арестанта свято, ведь именно это помогает ему сохранить человеческий облик, не дает стать зверем, у которого только свое на уме.

Есть активисты, «козлы», – заключенные, работающие на администрацию лагеря. Есть пинчи (мне расшифровали это название: Путь Их Ниже Человеческого). Это те заключенные, которые убирают бараки, территорию, моют туалеты. Обычно в эту категорию попадают заключенные, чьи преступления вызывают отвращение даже у уголовников, в основном это насильники, педофилы, людоеды и им подобные.

Есть «петухи» – те, кто был изнасилован на воле или готов отдать себя за сигареты, конфеты, чай. Кстати, именно сигареты, конфеты, чай – это единственная валюта в лагере, это самое необходимое, за исключением средств гигиены, а для тех, кто не может себе это позволить, существует «общак». Это та корзина, куда может обращаться каждый нуждающийся. Обязанность каждого порядочного арестанта – поддерживать «общак», чтобы он никогда не был пуст, ведь есть такие, как я, у кого нет никакой помощи с воли.

«Воров в законе», или «бродяг», я не застал, зато есть «стремяги» – те, кто не просто стремится в воровскую семью, но и хочет занять в ней видное место. Есть и «положенец» –тот, кто смотрит за «общим» в лагере, кто разруливает все конфликты. Я живу «мужиком» и, естественно, придерживаюсь «понятий».

После того, как я осмотрелся на новом месте, я начал знакомиться с другими арестантами. Сидели, пили чифир с барабульками и разговаривали, каждый рассказывал о себе – это традиция, ты должен знать, с кем живешь в одной секции.

Полгода прошли незаметно, а потом началось то, через что проходит каждый заключенный: тоска по дому, по воле, по родным, невозможность просто побыть одному… Дальше приходит полоса, когда ты начинаешь как-то переосмысливать прежние жизненные ценности. Человек, не имеющий никого, без поддержки с воли, ощущает это намного острее. Поддержка, прежде всего моральная, вот то, что помогает держаться, жить ради чего-то или кого-то, не становиться зверем, хотя даже после всех перемен условия жизни здесь такие, что не стать зверем очень тяжело. Я потерял сочувствие, сострадание, жалость, но где-то в душе, в самой глубине, теплились искры этих чувств, хотя я понимал, что они постепенно угасают, вырастает стена злости и ненависти.

Я помню тот переломный момент, то состояние, когда здесь, не имея практически ничего, я потерял то единственное, что помогало мне противостоять всем ударам судьбы, то, что грело душу, то, что я бережно хранил с самого детства, – это была старенькая, черно-белая фотография моей матери. Я хранил ее все девятнадцать лет, пока в один из дней во время шмона на бараке ее выкинули, а я в это время был в училище на занятиях.

На шмоне вместе с вертухаями присутствуют козлы и пинчи, они наводят марафет после шмона. Козлам заходить в проходняк (две двухъярусные кровати, тумбочка между ними для личных вещей) можно, а пинчам нет, они вообще не имеют права прикасаться к чужим личным вещам. Когда я вернулся, многие уже приводили в порядок вещи в своих проходняках, у нас же все было «взорвано», но это и неудивительно, ведь сотрудники обычно так и поступали – приводили в негодность почти все, что могли: ломали тумбочки, вырывали доски из пола, раскидывали вещи.

Я сразу же стал перебирать вещи, что-то осталось, а что-то выкинули, но главное – фотографию. В этот момент я понял, что у меня не осталось больше ничего из того, чем я дорожил бы так, как и жизнью. У меня отняли единственную вещь, которая была для меня святой.

Я спросил у козла, кто шмонал мой проходняк, ему хватило одного взгляда, чтобы понять: я буду узнавать ответ любым способом, даже если мне придется пойти на крайние меры, и он назвал имя вертухая. В этот момент мне было совершенно все равно, мне были безразличны последствия, ведь у меня второй раз отнимали мать.

Я достал из «курка» заточку и пошел в дежурку, чтобы найти его, но там его не было, это вообще был последний день его работы в колонии. Но для меня этот день стал границей, я понял, что в этот день потерял привычный страх перед смертью, уже был готов идти до конца, даже убивать, и стал готов к тому, что убьют меня.

Другой случай произошел, когда в лагерь вошли «маски» – сотрудники ОМОНа на плановый шмон. Я был в школе, на перемене все вышли в курилку, но зашедший к нам омоновец в маске стал орать, чтобы все вышли. Все так и сделали, остался один я, курил – это не запрещено, перемена! Это я ему и сказал, что его взбесило: какой-то зэк нагло не выполняет его требования! Он выцепил меня после окончания уроков и приказал «встать на звездочку» – руки в стороны, упереться в стену, ноги шире плеч. «Маски», войдя в лагерь, имеют полную свободу действий, им же нужно показать, что они хозяева положения, даже если они превышают полномочия, то есть просто изобьют заключенных до полусмерти, им ничего не грозит, зэки просто бессильны. Я подчинился, встал так, как он велел, и тогда он ударил меня берцами по лодыжкам. Я сжал зубы от боли, вытерпел, а потом попросил больше так не делать. А в ответ он ударил меня еще раз. Я выпрямился, резко повернулся к нему. Не знаю, что он прочитал у меня на лице, но он схватился за резиновую дубинку, а я еще раз твердым голосом попросил еще раз и отвернулся к стене. Он спросил:

– Ты что, самый о..евший?

– Нет, – ответил я.

– А почему так себя ведешь?

– А разве я был не прав?

– Так ты ищешь правды и справедливости? Здесь их никогда не было и не будет!

Его слова я запомнил, я понял, что он прав, но для себя я решил раз и навсегда: «Если я прав, то буду за свое стоять “до талого”!»

Был еще случай, может быть, незначительный, но для меня важный: есть на лагере сотрудник, про которого говорят, что у него «февраль в голове». Считается, что с ним лучше не связываться. Вот он-то и докопался до меня, утверждая, что у меня нагрудный знак пришит неправильно, хотя я твердо знал, что все нормально. Возникла словесная перепалка на повышенных тонах, он меня обложил нецензурно, я ответил так же, тогда он приказал идти в «стакан», я повернулся и ушел в барак, в душе я был готов ко всему, только дальше ничего не последовало. Он встретил меня еще раз, мы спокойно поговорили и поняли друг друга.

Эти три случая выходили за рамки обычной жизни, но в целом у меня репутация человека спокойного – правда, только в том случае, если меня не задевают. Об этом знают и зэки, и сотрудники. С моим характером, да еще в наших условиях трудно избежать «кичи» – штрафного изолятора. Пока мне это удается.

Конечно, жизнь на зоне может показаться адом, однако человек ко всему привыкает, умудряется приспособиться. Здесь человек легко доходит до такого состояния, что под натиском обстоятельств, не зависящих от него, способен пойти на самые радикальные меры, невзирая на последствия, но зачастую приходиться самому себя обуздывать, приложить немало усилий, чтобы избежать этого, и все-таки решительность порой достигает предела.

<Содержание номераОглавление номера>>
Главная страницу