Журнал "Индекс/Досье на цензуру" 

Антон Борисов. Кандидат на выбраковку

М.: Третья смена, 2008. 336 с.

<...>

Osteogenesis imperfecta

Родился я в 1965 году во Владивостоке, и города этого, и того периода своей жизни не помню совсем. Мой папа был моряком-китобоем, и в момент моего появления на свет находился за тысячи миль от дома.

Он очень ждал сына. Когда ему там, на корабле, сообщили о моем рождении, то радости его не было предела, и, надо полагать, не было предела горячительным возлияниям. Как же иначе? Наследник родился!

Если бы он только знал, что это за «наследник» и что произойдет дальше.

Проблемы начались через несколько месяцев. Мама заворачивала меня в пеленки и вдруг услышала истошный крик. Орал я сильно и, что самое странное, не переставая. После того, как меня отвезли в больницу, выяснилось: сломана ножка.

Там же, в больнице, был поставлен диагноз – osteogenesis imperfecta, так это красиво звучит по-латыни, а по-русски – несовершенный остеогенез, несовершенное костеобразование.

Мой первый перелом – мой первый диагноз. Он же приговор, из которого следовало, что я перестану расти, а мои кости станут ломаться от малейшего резкого движения, малейшей нагрузки. Ломаться будет все: ноги, руки, ребра. Переломы станут исчисляться десятками, сотнями... Они станут моими пожизненными спутниками. Они продолжаются и сейчас. Я уже как бы не обращаю внимания на них. В момент перелома – очень больно. Потом надо некоторое время лежать. Тихо, как испуганная мышка. Не шевелиться или шевелиться очень осторожно.

Вообще, это немного несправедливо: темперамент, данный мне с рождения, был облачен в такую хрупкую оболочку! Большая часть моих переломов – это переломы, произошедшие по моей собственной «вине». В моменты радости я часто совершаю движения, которые мне категорически противопоказаны. Да и не только в моменты радости. Оказалось, что ребенок с такими «хрустальными» костями не мог вести себя спокойно в принципе. Даже когда он лежал замурованный в гипс по самую шею.

Мои родные долгое время жили надеждой. Мама лежала со мной в больницах, бабушка таскала меня по городам и весям Советского Союза, едва заслышав, что где-то чудотворит очередной кудесник-лекарь с неизвестным доселе лекарством или методом лечения. Так в 1967 году я побывал в Ташкенте, в клинике профессора Шакирова. Он был первым, кто в свое время описал препарат «мумие» и начал его клиническое применение. Лечение оказалось очень дорогим, но мои родные тогда были готовы пойти на все. <...>

Десятый класс

Уже заканчивая девятый, я знал, что в будущем мне придется учиться в иной ситуации. Если вообще придется. В конце учебного года меня предупредили: десятого класса и самой школы в том отделении, где я лежал, не будет. Теперь все обитатели нашей палаты, кроме меня, разумеется, могли передвигаться самостоятельно и со следующего года станут ходить в школу.

Как раз для этого уже достроили на территории санатория новое здание. Оставалась маленькая проблема – как я смогу учиться в этой самой школе, будучи прикован к постели?

Решение витало в воздухе, «простое и гениальное» – меня нужно сделать мобильным. Но как? Где найти подходящий транспорт?

В санатории для перемещения лежачих больных использовались обычные «каталки». Носилки на колесах. На этих каталках нас каждый день развозили, в том числе и по классам. Это был идеальный вариант. Однако «минусом» являлись громоздкость и неповоротливость больничных тележек. Возить меня в школу значило каждый день, как минимум два раза, толкать эту тачку через двор, тащить громоздкое устройство по щербатым тротуарам. К тому же для управления требовались два человека, а в отделении все сразу решили, что возить меня в школу никто не станет – это не входило в обязанности персонала. Доверить перевозку моим друзьям, тем, кто лежал со мной? Нет, брать такую ответственность никто из врачей не хотел. Они прекрасно знали мою «привычку» ломаться на ровном месте, от сотрясения или от неудачного взятия на руки. А если неуклюжая каталка на очень неровном асфальте вздумает перевернуться и придавить хрупкого ездока?

Вариант «в школу на каталке» оказался не проходным, так что мой последний школьный класс превращался в большой вопросительный знак. Тем более, в санатории уже долгое время меня просто терпели и при любой возможности были готовы избавиться от «непрофильного» больного. Я давно уразумел, что в этом месте нахожусь только благодаря доброй воле главного врача. Он понимал, что возможности закончить десятилетку у меня больше нигде и никогда не будет, и «входил в положение». К тому же его «добрая воля» хорошо подогревалась подарками. Как я выяснил впоследствии, в санаторий мои родные приходили часто и регулярно, но в девяноста девяти случаях из ста – только для того, чтобы что-то принести главврачу. Обо мне речь не шла. Точнее, речь все время шла обо мне, но только в том смысле, что меня нужно держать в санатории. Позже отец бросил мне это в качестве упрека.

В общем-то, взрослея, я начинал понимать, что не все здесь делается по «зову сердца и долга». Я видел, как родители некоторых моих сопалатников «подогревают» хорошее отношение медперсонала к своему ребенку всяческими подношениями. Это конечно же не делалось в открытую, но палата, в которой я лежал, находилась рядом с ординаторской – комнатой, где обитают все врачи, а дверь нашей палаты практически всегда оставалась открытой. Через нее хорошо просматривались родители, заносящие всякие сумки и свертки в ординаторскую и через некоторое время выходящие оттуда уже развьюченными в сопровождении улыбающихся врачей.

* * *

Итак, мне надо было добираться до школы, расположенной в нескольких десятках метров от моей палаты. Но как? Грустно. В стране, гражданин которой первым на планете взлетел до космических высот, в стране, владеющей ядерным оружием и гордившейся научными открытиями, театром, балетом и спортивными достижениями, в этой стране перед ребенком, лишенным возможности перемещаться самостоятельно, встала неразрешимая проблема: найти средство передвижения. Но такова была жизнь. Инвалидных колясок для детей в стране не производили.

А те коляски, которые выпускались для взрослых, были громоздки, неповоротливы и тяжелы. Все они лепились, как мне кажется, на одном заводе и являлись побочным производством этого предприятия. Ни о каком индивидуальном подходе, то есть изготовлении с учетом конкретных нужд и потребностей страждущих, кому этими колясками предстояло пользоваться, речь вообще не шла. И даже такую примитивную коляску нужно было ждать годами, стоя в очереди в городском отделе здравоохранения. На все в стране выстраивались очереди, инвалидные коляски не были исключением.

* * *

Положение казалось безвыходным, а мое образование грозило остаться незаконченным. И вдруг, совсем неожиданно, выход нашелся. Не помню, кому в голову пришла эта идея. Решение заключалось в том, чтобы в качестве средства передвижения использовать обычную детскую коляску – легкую и послушную в управлении подростку – кому-нибудь из моих одноклассников. Родные сумели раздобыть для меня только сидячую модификацию. Выбора, однако, не было. Не покупать же новую? Мне нужно закончить школу любой ценой, и цена предложена – год с небольшим мучений. Я был согласен платить.

В тот момент, когда бабушка принесла коляску в санаторий, я и предположить не мог, как долго и тяжело буду приспосабливаться к новому средству передвижения. В первую очередь требовалось понять, как мне расположиться в этом детском экипаже. Сидеть я не мог: тазобедренные суставы перестали работать очень давно. Это была «еще та» проблема. В случаях, когда при переносах мое тело перевешивало и опрокидывалось вперед, а в суставах я не сгибался – ломались целиком бедренные кости. Таких случаев за год, пока я учился в десятом классе, было три, но даже сейчас, по прошествии многих лет, я не могу вспоминать о них без дрожи.

В результате, путем подкладывания валиков, книжек, подушек, я смог кое-как устроиться поудобнее, но все же долго находиться в положении «сидя» не мог.

Часто просил того, кто меня толкал, ставить коляску «на попа», то есть задирать передние колеса. Это происходило во время прогулок. А на уроке, в классе я только так и мог проводить время. Коляску наклоняли, ручку клали на сиденье стула, и таким образом я лежал на уроке. Писать в этом положении я не мог. Приходилось все запоминать.

* * *

Мое физическое состояние в то время оставляло желать лучшего. Внутренние органы пребывали в норме – результаты ежемесячных анализов показывали это, а вот кости или то, что принято у меня называть костями, вели себя хуже некуда. Еженедельные переломы считались обычным делом, и врачебное «добро» самодеятельным поездкам на младенческой коляске становилось равнозначным решению удвоить, а то и утроить количество моих травм. Такое положение накладывало определенную ответственность на врачей, поэтому между ними и воспитателями отделения существовала договоренность – ограничить подобные выезды только школьными часами. Все остальное время врачи, воспитатели и медсестры старались никуда меня не выпускать.

Однако после первой же недели, после того как я немного приспособился к коляске, удержать меня в палате было очень сложно. Всеми правдами и неправдами, уговорами и мольбами я добивался того, чтобы как можно больше времени проводить вне стен, неотступно окружавших меня на протяжении последних одиннадцати лет. Я упрашивал медсестер разрешать мне во время «тихого часа» находиться не в кровати, а в беседке или где-нибудь в гуще деревьев. Обретаться на улице в тридцатиградусную жару и подставлять лицо обжигающему ветру – удовольствие изматывающее и потное, к тому же с мухами, но я соглашался на все, только бы не чувствовать тяжести опостылевших стен. Я впервые за все годы, проведенные в санатории, мог осматривать его закоулки, иногда даже предпринимал попытки «выйти» за пределы, что было небезопасно.

В санатории наказывались многие вещи: походы за территорию, покупка продуктов в расположенных рядом магазинах, попытка проноса родителями домашней еды. И никто из врачей не знал, какую радость мы испытали, когда, выйдя первый раз за забор, в первом же маленьком магазинчике купили жестяную банку консервированной кильки с маслом. Килька была съедена в ту же ночь с хлебом, которым мы запаслись с ужина, а жестянка вылизана (не обошлось без мелких порезов особо жадных языков). Для нас в то время обычная килька казалась неописуемым лакомством.

Мне в то время многое доставляло радость. После долгих лет, прожитых по режиму, даже такая малость, как возможность поесть не то, что тебе дают, а то, что ты хочешь, была похожа на счастье.

Иногда у меня даже мелькали мысли приехать домой. Дом находился недалеко. Не раз во время наших нелегальных вылазок меня провозили по моей улице, и я видел окна квартиры, где жили мои родители и сестра. Но я тут же вспоминал, как они встретили меня в последний раз, и не решался показываться родственникам на глаза.

* * *

Тот год для меня был годом мучений. Несмотря на то, что весил я не очень много, вес мой был все же более того, на который рассчитывалась коляска. Невозможно сосчитать, сколько раз у нее отлетали колеса, трескалось дно. Трудно припомнить все переломы, которые я перенес, ежедневно влезая в этот чудо-транспорт и выбираясь из него. Переломы, которые я заработал от тряски при езде по не очень ровному асфальту санатория. Особняком стоят переломы, случившиеся при переворачивании коляски: либо тот, кто вез меня, ее не удерживал, коляска заваливалась набок, и я падал носом в землю; либо кто-нибудь, взявшийся помочь внести коляску по ступенькам, поскальзывался, и мы снова оказывались на земле. К счастью, полных переворачиваний или, как говорят моряки, «оверкилей» было немного, но нужно ли пояснять, что в этих случаях мои травмы оказывались весьма «множественными»? В таких ситуациях я радовался, если удавалось не сломать обе руки одновременно.

Тот год запомнился переломами, постоянными ремонтами коляски, болью, но главное – непередаваемым ощущением свободы и волнительной радости, ведь я почти ничем не отличался от своих школьных друзей-приятелей, потому что обрел способность перемещаться в пространстве вместе с ними. <...>

Выпускной бал

И был последний день.

Все двенадцать лет вместились в эти несколько часов. Двенадцать лет, с детскими радостями, переживаниями, проблемами. С надеждой в самом начале, что когда-нибудь смогу ходить, и с пониманием, что этого никогда не случится, с реальностью полной неподвижности в конце. Со сменяющимися вокруг меня, такими же, как я, детьми. Многие лежали годами, почти все уезжали домой на лето и вновь возвращались осенью.

В отличие от меня, все они были любимы, имели семьи, мам, пап, родственников, которые их посещали. Посещали даже приехавших из далеких сел и деревень, хоть и не очень часто, но дети были уверены – к ним обязательно приедут. В отличие от них я знал, что мама, папа и сестренка живут рядом, но мои ожидания всегда оставались напрасными.

Чувство стыда – это то, что переживал я все эти годы. Мне было стыдно, если кто-то подходил ко мне и протягивал яблоко или конфету. Мне было стыдно, когда кто-то из пришедших родственников просил своего ребенка передать мне какое-нибудь лакомство.

Взрослые приходили не ко мне, но каким-то чутьем угадывали, что я – брошенный, и пытались по мере сил согревать и утешать меня, как оставленного на улице котенка. Чужие родители делились приготовленными для своего любимого ребенка угощениями со мной – маленьким инвалидом, никем не любимым и полузабытым. Я радовался гостинцам и страдал одновременно. Мне было стыдно. Это был стыд нелюбимого существа перед согретыми родительским вниманием товарищами. Стыд нищего перед богатыми, плохого – перед хорошими. Ко мне не приходят, значит, меня не любят, значит, я плохой. А если я плохой, то ко мне и не будут приходить. Вот только как стать хорошим, милым родительскому сердцу с моим заболеванием? С первых дней пребывания в санатории поселилось во мне совсем недетское ощущение одиночества, униженности и ненужности никому. Тоска по дому и постоянное ожидание, что кто-нибудь из родных вспомнит меня и придет, жили в моей душе все эти нескончаемые двенадцать лет. И все двенадцать лет родительскую ласку мне старались дарить совершенно посторонние люди.

После памятного урока в Саратове я никогда ничего не просил, хотя очень хотелось мне яблок, конфет, печенья – да мало ли чего хочется ребенку? Мое «санаторное» детство явилось причиной того, что я не люблю яблок, конфет, шоколада. У меня этого не было, и, значит, я не люблю. Это все мне просто «никогда не нравилось». И с тех пор для меня стало естественным – если мне что-то недоступно, значит – я этого просто не хочу.

* * *

Я проснулся очень рано. Проснулся, как от удара – это мой последний день в санатории. Я прожил здесь двенадцать лет, встретил совершеннолетие, и вдруг – последний день.

Готовилась праздничная линейка: выпускников ожидали торжественные проводы. И хотя за год я намозолил глаза всем, до кого сумел «доехать», – в том смысле, что меня видели очень многие, но все равно не смог побороть стеснения и предстать в шеренге одноклассников на своей нелепой коляске. Мне тогда было не по силам долго выдерживать настороженно-брезгливые взгляды незнакомых людей.

Мы с Сергеем наблюдали за происходящим, скрываясь за углом школы, оставаясь невидимыми для любопытствующих глаз. Все выпускники, нарядно одетые, выстроились на площадке перед школой. Завуч и главврач сказали добрые напутственные речи, пожелали выпускникам здоровья и «успехов на жизненном поприще». Почему-то нелепое «поприще» гвоздем засело в моей памяти. Наконец зазвенел последний звонок. Из своего укрытия я пристально вглядывался в лица своих одноклассников и чувствовал, как на глаза накатываются слезы: двенадцать лет жизни оказались спрессованными в грустных всхлипах бронзового колокольчика. Эпопея под названием «Школа» подошла к своему финалу. Санаторий закрывал передо мной двери. А дом? Откроет ли свои? Я рвался домой и в то же время очень боялся этого. Линейка заканчивалась. А с ней и моя школьная жизнь.

Мы попрощались с Сергеем – за ним приехал отец.

За мной приезжать никто не собирался, но родных предупредили заранее. Главврач специально заказал машину. Оставлять меня в санатории даже на один час никто не хотел. Все, что для меня можно было сделать, врачи и педагоги сделали. Если б не последний класс, меня выписали бы раньше. Мои вещи мне помогли собрать дня за три. Было их немного. Все, что скопилось за эти годы и чем я дорожил – подаренные книги.

Машина подъехала к подъезду, подходить к которому я панически боялся во время своих памятных прогулок. Шофер вышел позвонить. Пока мы ехали, он без умолку балагурил и даже высказал предположение, что сейчас мы приедем, а дома никого не будет, тогда он отвезет меня обратно. Парень шутил, а я всерьез «повелся», и где-то в глубине души затеплилась испуганная надежда: может быть, мне удастся еще один день переночевать в санатории, который мне представлялся теперь чем-то вроде бомбоубежища, много лет укрывавшего меня от непредсказуемого контакта с родными. <...>

Что делать?

Дверь открыла бабушка. Шофер помог ей занести меня в квартиру и положить на пол. Затащил мои вещи, коляску.

Квартира казалась какой-то очень маленькой. После огромной палаты, на двадцать человек.

– Ну, вот ты и дома, – как будто издалека и не совсем понимая, о чем это и к кому, услышал я бабушкин голос.

Во мне так и сидел тот страх, который я почувствовал, когда меня заносили в машину, чтобы везти домой.

–Ты обедать будешь?

– Нет, спасибо, бабуля! Не хочу. А где все?

– Мать с отцом и Таней на даче, за городом. Ты разве не знал, что они купили домик?

– Ты имеешь в виду дачу? Я знаю.

– Там – дом, правда, маленький, мазанка, отец сейчас на том же участке большой дом строит. Оттуда же на суд ездит.

– Какой суд? – Я ошеломленно посмотрел на бабушку.

– Ты разве не знал, что отца судят? – Бабушка недоуменно посмотрела на меня и, немного поколебавшись, продолжила: – Сейчас суд идет. Судят большую группу людей, за воровство на комбинате. Отец ходит на суд как свидетель. Но, говорят, что его могут тоже причислить к той группе. Уже предложили искать адвоката. Каждый день ходит на суд сам, и дом строить тоже надо, потому живут они сейчас там, за городом. Иногда с суда заезжает, чтобы помыться. У него сейчас псориаз сильно обострился. Нервничает постоянно. Может быть, сегодня тоже заедет.

Все сказанное бабушкой куда-то увело мой страх. Он остался внутри, просто засел глубже. Я ничего не понимал. Отца и мать я не видел уже года четыре, с тех пор как побывал дома «на каникулах». После моего возвращения в санаторий ни мать, ни отец ко мне не приходили. Сестренку одну они конечно же не отпускали. Я жаждал и боялся их всех увидеть. Но этот суд…

Что с нами будет?

* * *

С отцом мы встретились в тот же день. И мне внезапно захотелось сказать ему что-нибудь доброе, прямо сейчас, как сын отцу. И в то же самое время я уже взрослый – как-никак семнадцать лет исполнилось, кому нужны эти «сантименты»?

– Ну, что, сын, домой приехал? – буднично спросил отец, и по интонации я понял, у него ничего ко мне нет. Я так ждал этой встречи. И вот я – дома. А что дальше? После нескольких лет разлуки первыми словами отца оказались эти, произнесенные бесцветным, лишенным всяких эмоций голосом. Не нашлось больше ничего. На что я надеялся? Что он кинется обнимать меня? Мне так этого хотелось. Хоть чуточку человеческого тепла, участия. Может быть, даже показного, но так необходимого мне тогда. Я надеялся, что хоть кто-то в этой жизни будет рад меня увидеть. После долгих лет жизни в казенных палатах я очутился дома, но атмосфера в нем была ничуть не лучше. Рассудком я понимал, что как неоправдавший родительских надежд вряд ли могу рассчитывать на нежность и любовь с их стороны, но сердце трепетало при мысли об этом.

– Папа, здравствуй! – мне все равно хотелось, очень хотелось, чтобы хоть что-нибудь... хоть кто-нибудь был у меня. Из родных.

– Чем заниматься думаешь, сын? – Отец смотрел на меня уставшим взглядом, а я понимал, ничего ему не нужно. Да и не это сейчас держало его мысли.

– Папа, что с судом? Мне бабушка немного рассказала.

Отец посмотрел на меня, потом на бабушку. Когда она мне рассказывала, то попросила никому не говорить. А кому я скажу?

– Меня пока не судят, пока я как свидетель.

У отца был очень уставший вид. И круги под глазами. Всю жизнь он старался добиться чего-то, гордился тем, что, приехав в Астрахань, без всяких протекций, без связей стал директором такого важного предприятия. Предприятия по производству и переработке продуктов из рыбы ценных осетровых пород и той самой, знаменитой, русской «черной икры». И вот результат! Суд. Правда, пока как свидетель. Можно было только догадываться, что творилось в его душе.

Он почти не изменился. Только немного прибавилось морщин вокруг глаз, а может, они и раньше были, только я не замечал? Четыре года назад, во время моего последнего пребывания дома, мы мало общались – отец много работал и на меня почти не обращал внимания. Может, только тогда, когда через окно вытаскивал?

– Так что ты собираешься делать дальше, сын? – Он спрашивал второй раз. И я решился.

– Я хочу поступить в институт. Скорее всего, в педагогический.

Я думал об этом раньше, но вслух никому еще не говорил. Отец стал первым. Педагогический институт оказался единственным институтом в городе, имевшим заочное отделение, с приемлемым для меня факультетом – русского языка и литературы. Я понимал, что преподавать не смогу, но хотя бы стану грамотным. А у грамотного человека больше шансов обрести себя в жизни.

– А зачем тебе все это? Тебе назначат пенсию. Что тебе еще нужно? – Отец был серьезен, почти суров.

«Зачем? А как же жить? Неужели я родился только для того, чтобы съесть отпущенные мне продукты, выдышать воздух, который мне предназначен, и умереть? Только для этого?»

В тот момент я внезапно понял, что остаюсь один на один со своими проблемами. Сказанное отцом убеждало, что помощи ждать от него не имеет смысла. И от остальных тоже. Но я хочу жить! Жить нормальной жизнью, быть кому-то нужным. А иначе зачем? Зачем я родился? Зачем перевожу кислород? Я хочу состояться как человек, как личность!

Одна за другой эти мысли промчались в моем мозгу и породили другие о том, что в этой семье я – лишний. Здесь никто не будет радоваться моим возможным успехам, да и будут ли они при такой «поддержке»? Все годы, пока я жил в санатории, родные могли не вспоминать обо мне. А теперь я дома и всем реально начну мешать.

* * *

Отец строил дом за городом. Он, мать и сестренка жили там, а меня оставили на бабушкин досмотр. Ей предоставлялась возможность пожить в комфорте – ее собственное жилище удобствами не располагало. Бабушка лишь временами уезжала на ту квартирку, проверить, все ли на месте. Мать и сестренку я увидел через месяц после своего появления дома. Отец заезжал чаще – он так и продолжал ходить каждый день на суд.

Вскоре он ходил на суд уже в качестве обвиняемого. Его все-таки «привязали» к той преступной группе и сразу исключили из партии. Дело принимало плохой оборот. Отец был коммунистом со стажем, даже окончил Высшую партийную школу. Исключение из рядов КПСС говорило о том, что над головой отца сгущаются тучи. Пришлось нанять адвоката. Так как отец уже больше года не работал – его отстранили от должности на время судебного разбирательства, то денег на «защиту» не оказалось. Из квартиры потихоньку стал исчезать хрусталь, книги и все, что имело какую-то ценность…

Мое положение в тот момент тоже было, мягко говоря, не ахти. Я хотел поступать в вуз, но для этого, как минимум, требовалось установить и поддерживать контакты с кем-нибудь из института. Ездить туда я не мог. Знакомых, имеющих возможность помочь, не было. Повсюду, со всех сторон в то время мне виделся только тупик.

Беззаботное время прошло (да было ли оно?). Нужно начинать жить. Жить, когда ничего нет, когда даже тело, похожее больше на обрубок, и то постоянно подводит, когда работает только одна рука, а вторая используется для того, чтобы поддерживать ту, работающую, когда нет никого, кто мог бы помочь хотя бы словом. А порой, в такие моменты, достаточно не слова, а просто взгляда. Или даже осознания того, что ты не один.

Но надо учиться жить самостоятельно. Жить без надежды на кого-то. Конечно, как-то общаться с внешним миром можно по телефону. Вот только телефона у нас не было. И это несмотря на то, что отец до недавнего времени занимал пост директора престижного рыбного предприятия. С телефонами в Астрахани, как и со многим другим, наблюдались большие проблемы, моя семья к тому времени уже года три стояла в очереди на его установку.

Итак, мне нужен телефон, средство общения. Это первое, но важнейшее условие. С этого нужно было начинать. А как? <...>

Комиссары

У бабушки и отца были другие планы. Начинать, по их мнению, нужно с того, чтобы государство назначило мне пособие. Они, конечно, оказались правы. Я начинал жизнь в реальном мире, где никого не интересовали богатства моей души; окружающим было глубоко наплевать на то, о чем я думаю, на то, какой я, возможно, хороший и потенциально на что-то способный.

Может, и будет от меня какая польза обществу, только вот когда я ее принесу? И принесу ли? А кормить меня необходимо прямо сейчас.

Как и четыре года назад, я поселился в зале на полу.

Если к нам приходили посторонние, то я быстро уползал в комнату к сестренке и там лежал. Как будто меня не было. Мою постель из зала просто убирали, что не представляло никаких затруднений: вся постель состояла из покрывала, брошенного на ковер, и простыни, которой я укрывался. Меня все это вполне устраивало.

Во-первых, я постоянно находился на полу и мог передвигаться в пределах квартиры. Во-вторых, я все время присутствовал в зале, где располагался телевизор. Так что, когда семья смотрела телепередачи, я как бы был со всеми, в теплом семейном кругу. Постель моя находилась как раз между телевизором и креслом, на котором любил сидеть отец.

Отцу тогда было не до проблем сына-инвалида – со своими бы разобраться, – и вопрос о моей пенсии целиком лег на плечи бабушки Елены Антоновны. Всего за два месяца хождений по кабинетам медицинских начальников она сумела уговорить «дохторов» провести эту чертову комиссию по присвоению мне инвалидности у нас на дому.

В один из дней в прихожей раздался звонок.

– Елена Антоновна? – В прихожую вошли трое – две женщины и мужчина. Все были примерно одного возраста, «где-то около пятидесяти».

– Проходите! Вы чай будете пить? – Голос у бабушки был немного заискивающий. После бесконечных хождений по кабинетам ей хотелось, чтобы все закончилось здесь и сейчас.

– Нет, спасибо! Пока не будем. Может быть чуть позже. Где наш инвалид?

Одна из женщин, как видно, главная, прошла в зал, где на полу лежал «наш инвалид». Вслед за ней последовали остальные.

– Садитесь, – бабушка указала на два кресла и принесла из кухни стул для третьего гостя.

– Да нам некогда сидеть, – сказала главная, усаживаясь. – Давайте начинайте.

Ко мне приблизился мужчина.

– Я врач, окулист, – сказал он. – Тамара Сергеевна психотерапевт, – «окулист» указал на первую даму, – а Лидия Петровна хирург. – Он кивнул на вторую. – С нами не пришел ортопед, заключение которого и будет главным в твоем случае. Он, возможно, придет сегодня или в какой-нибудь другой день. Ты знаешь, кто такой ортопед? – и, не дожидаясь ответа, заявил: – Нужно положить его повыше. Я не смогу его осматривать на полу.

– А может быть, вы так посмотрите? Вы ведь не будете сейчас проверять мое зрение? – заволновался я.

С собой они принесли только папки с бумагами. Никаких инструментов не наблюдалось.

– Нет, я не могу проводить осмотр на полу, – «Окулист» был непреклонен.

«Повыше» имелся только стол. Бабушке нельзя было поднимать тяжести, но никто из пришедших помощь не предложил. Бабушка наклонилась и с большим трудом стала меня поднимать. По ее лицу было видно, насколько ей тяжело и больно. Из-за грыжи и прочих болячек ей категорически запрещались подобные «упражнения». Но у бабушки был характер. «Окулист» бесстрастно смотрел на усилия шестидесятидевятилетней женщины. Бабушка осторожно опускала меня на стол. Я уже почти прибыл на место, как вдруг почувствовал, что нога повисла и ударилась о край стола. Перелом. Я вскрикнул.

– Ты что, что-нибудь случилось? – «Окулист» подошел ко мне, посмотрел в глаза. Попросил поводить ими вслед за пальцем. Я проделывал все полубессознательно – в тот момент было уже не до комиссии, внимание заняли боль в только что сломанной ноге и мысли о предстоящем спуске на пол и возможных при этом новых переломах.

Психотерапевт задала мне пару каких-то глупых вопросов. Лидия Петровна пощупала мой живот. На этом осмотр закончился.

– Без ортопеда мы ничего тебе дать не можем, никакой справки. Когда у нас будет его заключение, тогда тебе начнут начислять пенсию. – Тамара Сергеевна говорила это уже от двери.

– А когда ортопед должен прийти? Нам нужно его вызывать? – Я все еще лежал на столе.

– Завтра или послезавтра, – послышалось уже из подъезда.

Ортопед пришел через неделю. Это был мужчина, высокий и худой. Возрастом, может быть, чуть старше тридцати. С ним была и Тамара Сергеевна.

– Ну, что у нас здесь? – услышал я, когда он еще находился в прихожей.

Единственное, о чем я в тот момент думал, это чтобы они не заставили меня перемещаться опять «повыше». У меня и так очень болела сломанная нога.

– Как называется твое заболевание? Ты можешь мне написать название? – Ортопед уже стоял рядом со мной.

Видимо, из-за того, что я лежал на полу, он мне казался очень высоким. Да еще и лицо у него было удивленно-вытянутое.

– Если хотите, я продиктую по буквам. Писать я сейчас не могу.

– Диктуй!

Я продиктовал. Как я понял, ортопед о моем заболевании ничего не слышал. Он присел рядом на корточки и снял с меня простыню, которой я укрывался.

Увиденное его удивило. До этого он никогда не встречал больных с ногами, вывернутыми в разные стороны и деформированными от переломов так сильно, что они больше напоминали колесо. «Дохтор» попытался рукой нащупать мои колени и никак не мог их найти: все время его рука проскальзывала то ниже, то выше.

– Можешь согнуть ногу?

Левая нога у меня давно не сгибалась, сустав не работал, а правая была сломана накануне. Гнуть ее я не собирался.

– Нет, не могу. Болит.

Я смотрел на него, пытаясь понять, что он еще может от меня потребовать и зачем. Я понимал, что к освидетельствованию его осмотр и вопросы сейчас никакого отношения не имеют. Сейчас он ничем не отличался от обычных людей с их опасливо-любопытными взглядами.

– Ладно, на этом все. Я напишу заключение. – Ортопед накинул на меня простыню и выпрямился.

– Будешь получать пенсию, – сказала, выходя из комнаты, молчавшая до сих пор Тамара Сергеевна.

Пока ортопед проводил осмотр, она стояла рядом, и я иногда ловил ее взгляды, очень напоминающие взгляд ребенка, рассматривающего тритонов в террариуме. Такие взгляды меня всегда выводили из себя. Но здесь деваться было некуда, приходилось терпеть.

– Да, не забудьте, через год нужно снова проходить переосвидетельствование, – произнесла Тамара Сергеевна, взявшись за ручку входной двери и готовясь ее открыть.

– Я не понял. Что, через год мне вновь нужно будет вызывать всех и все повторять сначала? Это что – шутка такая? – закричал я вдогонку уходящим «комиссарам».

– Никаких шуток, каждый год нужно проходить переосвидетельствование, потому что каждый год что-то меняется, – донеслось из коридора.

– Значит, комиссия полагает, что в следующем году я начну ходить? Спасибо! Это очень обнадеживает!

Тамара Сергеевна вновь вошла в комнату, пытаясь понять, что это такое я говорю.

– Значит, вы считаете, я могу надеяться, что в следующем году стану ходячим? – повторил я. На этот раз в моем голосе она услышала откровенную издевку.

Психотерапевт внимательно посмотрела мне в глаза, и наконец до нее стало доходить, какими глупыми и жестокими были ее слова.

– Я даже и не знаю… – Тон ее заметно изменился. – Постараюсь сделать, чтобы через год тебя не нужно было переосвидетельствовать. У нас такие правила, каждый год инвалидность нужно подтверждать, каждый год люди проходят переосвидетельствование...

Об этом я слышал. Года три или четыре назад довелось лежать в областной больнице, в детской ортопедии, и познакомиться с парнем, у которого выше колена была ампутирована нога. Он мне рассказывал, что каждый год ему приходится проходить комиссию. Ногу, точнее то, что от нее осталось, – культю – меряют линейкой. Если культя меньше десяти сантиметров, то это одна группа инвалидности, если больше – другая.

Я не придал особого значения его рассказу, полагая, что меня подобное не коснется. Измерять-то у меня нечего. Ан нет. Коснулось. Да еще как! У меня аж дух захватило. Оставалось только лопнуть от гордости за уникальную систему социального обеспечения, планомерно унижающую и без того униженных природой, искалеченных болезнями и несчастьями людей. Какие человекообразные придумывают такие подлые правила? Какие ледяные сердца следят за их неукоснительным исполнением?

Через два месяца мне все-таки дали первую группу инвалидности пожизненно. Видимо, Тамара Сергеевна нашла нужные слова, сумевшие убедить тех, от кого зависело решение. Признаюсь – не надеялся.

Мне назначили пенсию, целых 37 рублей. Эти деньги были первым в моей жизни взносом в семейный бюджет. А дополнительно к этому поставили на «довольствие». Я получил право один раз в месяц получать паек – покупать в магазине ограниченное количество продуктов по «государственным» ценам. Это странно звучало, потому что все цены во всех магазинах были государственными. Однако шла вторая половина восьмидесятых, в стране зрел продовольственный кризис и магазинные полки пустели. Просто так купить продукты, входящие в паек, становилось все труднее, поэтому и существовала такая государственная льгота для «незащищенных слоев населения» – паек.

В эти льготные группы включали также инвалидов войны и труда. В мой паек входили два килограмма мяса, в основном кости, килограмм колбасы, пачка гречневой крупы, две банки сгущенного молока. Паек для инвалидов войны и труда был немного богаче. Нужно сказать, что даже этому мы радовались. Через пару лет, в разгар перестройки, из магазинов исчезло абсолютно все, что в них все-таки иногда бывало. Появились талоны на продукты, и люди стали получать уже ограниченное количество продуктов по талонам. Льготные пайки к тому времени исчезли. Формально льготы остались, но продуктов уже по пайкам не распределяли. Их, продуктов, просто не было.